Сомерсет моэм шесть рассказов написанных от первого лица

Шесть рассказов, написанных от первого лица

Сомерсет моэм шесть рассказов написанных от первого лица

(пер. Т. Казавчинская)

Я отважусь занять внимание читателей данной книги кратким пояснением. В случае если в каком-нибудь романе фигурирует юрист по имени Смит, то существующий в реальности юрист по имени Смит, в соответствии с законом о клевете, может угрожать автору судебным преследованием, и исходя из этого писатели сейчас часто предваряют свои книги заверениями, что все их персонажи вымышлены. Положа руку на сердце, я могу заверить вас в том же самом относительно героев нижеследующих рассказов — всех, не считая одного. Как раз по причине того, что это исключение из правил, я и считаю своим долгом объясниться. В этом случае я щепетилен более простого, потому что меня много раз упрекали в том, что мои портреты владеют через чур явным сходством с настоящими людьми, так что нереально не определить оригиналы, и винили в плохом вкусе. В случае если меня это и задевает, то не столько из-за собственной персоны (я привык к камням и стрелам яростной судьбы), какое количество из-за критики как такой. Мы, писатели, само собой разумеется, делаем все возможное, дабы вести себя по-джентльменски, лишь не всегда нам это удается. Утешать себя приходится только тем, что весьма и весьма немногие писатели, и мелкие, и громадные, совсем не грешат вульгарностью — потому что пошла сама жизнь. Для меня в далеком прошлом не новость, что критики, каковые в своем кругу не через чур выбирают выражения, а иногда разрешают себе и скабрезности, на страницах прессы предстают как ярые ревнители чистоты, и я убежден, что так тому и направляться быть. Лишь опасаюсь следующего: в случае если вкусы у них станут чересчур изысканными, между писателями и ними, оценивать которых образовывает их приятный долг, останется так мало неспециализированного, что практически провалится сквозь землю университет критики.

Сомерсет моэм шесть рассказов написанных от первого лица

Я знавал писателей, со знанием дела заявлявших, что их персонажи кроме того отдаленно не похожи ни на кого из их друзей, и я верю им безоговорочно. Но меня больше не удивляет, что их персонажи, все до одного, напоминают деревянные, мёртвые манекены. Хорошо как мы знаем, что, задумывая тех либо иных своих героев, многие красивые писатели отталкивались от людей, которых знали в жизни. Читая записки Анри Бейля, письма Флобера либо дневники Жюля Ренара, подмечаешь, как пристально всматривались все они в своих друзей, в случае если те имели возможность им понадобиться при создании того либо иного образа, и с холодной головой, без мельчайших угрызений совести заносили в записную книжку характерные, обычные черты. Как я понимаю, большинство писателей, а уж лучшие — вне всякого сомнения, работали с натуры. Но не нужно думать, что основывая образ на конкретном человеке, они снимали с него копию, как не следует думать, что подобный вымышленный образ нужно считать портретом соответствующего человека. Начнем с того, что они пропускали его через собственное восприятие, и значит — в случае если речь заходит об подлинных писателях — замеченное ими отнюдь не совпадало с фактами настоящей жизни. Они так как брали лишь то, что было им нужно, применяя для того чтобы человека, как будто бы вешалку, дабы разместить на ней свои фантазии. Чтобы достигнуть своей цели, они наделяли образ чертами, которых у модели не было, и придавали ему последовательность и компактность. В настоящем человеке, пускай кроме того самом выдающемся, довольно часто через чур мало ясности для художественных целей. Законченный темперамент, который сам по себе есть скорее результатом разработки, нежели выдумки, — это и имеется искусство, в то время как сырая, необработанная жизнь помогает ему только материалом. Исходя из этого несправедливо, в то время, когда критики корят писателя тем, что в изображенном им характере заметно сходство с тем либо иным известным им лицом, и уж совсем нелепо ожидать, что писатель никогда не позаимствует линии либо черты живых людей. Но, достойно удивления, что основной упор в аналогичных обвинениях в большинстве случаев делается на человеческие слабости. Так, если вы рассказываете о герое книги, что он хорош к матери, но поколачивает жену, тут же раздается целый хор: Да это Браун, но что за мерзость разглашать, что он подымает руку на жену, — и никому не приходит в голову отыскать в памяти Джонса либо, скажем, Робинсона, каковые славятся заботой о своих родительницах. Из чего я делаю довольно-таки неочевидный вывод, что мы судим о приятелях по недостаткам, а не по преимуществам.

Не может быть ничего страшнее, чем вводить в роман образ, списанный с живого человека, черта за чертой. Все его преимущества оказываются фальшивыми, и, как ни необычно, он не только не побеждает рядом с другими героями, но создаёт впечатление самого из них надуманного. Он постоянно выглядит неубедительно. По данной самой причине никто из бессчётных писателей, которых привлекла уникальная и замечательная фигура покойного лорда Нортклиффа*, не справился с задачей и не сумел создать похожий на правду образ. В силу сказанного, я не без робости обращаю внимание читателей на Мортимера Эллиса — героя моего рассказа Ровно дюжина. Я, очевидно, заменил его имя и пригасил кое-какие черты, в противном случае он бы развалил мне всю постройку. Я ни при каких обстоятельствах не соглашусь, что это фотография, но отрицать не стану: это портрет — двух точек зрения быть не имеет возможности. рассказать о содеянном. Но так как никто не попрекает художника, если он деформирует изображение для собственного наслаждения, а то и назло филистерам, и точно так же направляться забыть обиду писателя, в случае если подчас он чересчур вольно обращается с исходным материалом. В итоге, писатель лишь человек, и коли он отдает себе отчет, что совершает грех против искусства, не будет ничего нехорошего, если он разрешит себе время от времени мало поразвлечься.

Сомерсет моэм шесть рассказов написанных от первого лица

Мортимер Эллис сейчас уже там, где ни женятся, ни выходят замуж, — его не имеет возможности огорчить написанный с него портрет. По воле событий, он не покинул по окончании себя потомства, которое бы его оплакивало, но покинул большое количество жен и множество их родственников, и мне бы не хотелось обидеть их эмоции. Как человек доброжелательный, он, без сомнений, оброс множеством друзей на протяжении двух своих отсидок в колонии на острове Уайт, в то время, когда ел хлеб короля Георга V и отрабатывал его физическим трудом, и в случае если я сказал что-нибудь для них обидное, приношу им свои искренние извинения. Меня оправдывает то, что Эллис был комической фигурой. Человек действия высказывает себя в действии, и оно само о нем свидетельствует, но таковой человек, как так называемый Мортимер Эллис, испытывает недостаток в хроникере. Смогут заявить, что его известность должна была бы обезопасисть его от моего пера, но так как и самые узнаваемые среди людей — всего лишь человеки и, значит, могут служить материалом для писателя. В то время, когда природа создаёт на свет фигляра, ему не пристало жаловаться на писателя, в случае если тот изображает его — в полную меру отпущенного ему таланта — на потеху своим современникам, потому что это честная игра. Тем самым фигляр делает свое назначение. А нам, по-моему, не следует быть не в меру щепетильными. Средний роман живет месяца три, не больше, исходя из этого не будет ничего худого, в случае если мы три недолгих месяца будем развлекать читателей.

Хорошая гаванская сигара — что возможно лучше? В то время, когда я был молод и весьма беден и курил сигары, лишь в случае если кто-нибудь меня угощал, я решил, что, появись у меня когда-нибудь деньги, буду выкуривать по сигаре ежедневно по окончании ленча и по окончании обеда. Это единственное решение дней моей молодости, которое я выполнил. Единственная моя осуществившаяся мечта, не сломанная разочарованием. Я обожаю мягкие, но душистые сигары — не мелкие, каковые докуриваются прежде, чем войдешь во вкус, но и не такие громадные, дабы успеть надоесть, — свернутые так, что возможно затягиваться без напряжения, из листьев, достаточно жёстких, дабы не расползались на губах и сохраняли свой запах до самого конца. Но по окончании последней затяжки, положив в пепельницу бесформенный окурок и следя, как последний клуб дыма, голубея, рассеивается в воздухе, впечатлительный человек невольно испытывает грусть при мысли о трудах, стараниях, переживаниях, затратах, заботах и всем сложном механизме, потребном чтобы доставить ему получасовое наслаждение, о сложной подготовке и организации, которых оно потребовало. Для этого люди много лет обливались позже под тропическими небесами и суда бороздили семь морей. Такие размышления становятся еще более язвящими, в то время, когда глотаешь дюжину устриц (с полбутылкой сухого белого вина), и обретают уже полную невыносимость, в то время, когда дело доходит до отбивной из молодого барашка. Так как они же — живые существа, и ты с чем-то вроде благоговейного кошмара постигаешь, что с того момента, как поверхность Земли стала пригодной для обитания, в течении миллионов и миллионов лет много поколений появлялись все новые живые существа, дабы вот эти нашли свой конец на блюде с дробленым льдом либо на серебряном рашпере. Возможно, ленивое воображение не может постичь ужасную торжественность проглатывания устрицы, да и эволюция научила нас, что двустворчатые моллюски в течение неисчислимых столетий замыкались в себе жестом, который неизбежно убивает всякую симпатию. В нем имеется гордая отчужденность, оскорбительная для предприимчивого человеческого духа, и самодовольство, ранящее его тщеславие. Но не воображаю себе, как возможно наблюдать на баранью отбивную и не поддаться думам, через чур глубоким для слез: так как тут сам человек приложил руку, и история всего нашего рода неразрывно связана с куском ласкового мяса на тарелке.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *